Смерть в стихах и прозе

Александр Грин

Борьба со смертью


I

     - Меня  мучает  недоделанное  дело, - сказал Лорх доктору. - Да: почему
вы не уезжаете?
     - Любезный   вопрос,   -   медленно   ответил   Димен,   сосредоточенно
оглядываясь.  - Кровать надо поставить к окну. Отсюда, через пропасть, виден
весь  розовый снеговой ландшафт. Смотрите на горы, Лорх; нет ничего чище для
размышления.
     - Почему  вы  не уезжаете? - твердо повторил больной, взглядом заставив
доктора обернуться. - Димен, будьте откровенны.
     Лорх  лежал  на спине, повернув голову к собеседнику. Заостренные черты
его  бескровного лица, обросшего лесом волос, выглядели бы чертами трупа, не
будь  на  этом лице огромных, как бы вывалившихся от худобы глаз, сверкающих
морем  жизни.  Но  Димен  хорошо знал, что не пройдет двух дней, - и болезнь
круто покончит с Лорхом.
     - Мне  здесь  нравится,  -  сказал  Димен.  - Меня хорошо кормят, я две
недели дышу горным воздухом и быстро толстею.
     Лорх  с  трудом  поднес  к  губам папиросу, закурил и тотчас же бросил:
табак был противен.
     - Меня  мучает  недоделанное  дело,  -  повторил Лорх. - Я расскажу вам
его. Может быть, вы тогда поймете, что мне надо знать правду.
     - Говорите, - сердито отозвался Димен.
     - На  днях  приедет  Вильтон.  В  его руках все нити новой концессии, я
лично  должен  говорить  с  ним.  Если  я не смогу говорить лично, важно, не
откладывая, подыскать надежное лицо. Меня не испугаете. Да или нет?
     - Третий  день  вы  допрашиваете  меня, - сказал доктор. - Ну, я скажу.
Вы, Лорх, умрете, не позже как через два дня.
     Лорх  вздрогнул  так,  что зазвенели пружины матраца. Он взволновался и
сразу   еще   более   ослабел  от  волнения.  Стало  тихо.  Доктор  с  лицом
потрясенного   судьи,  объявившего  смертный  приговор,  -  встал,  хрустнул
пальцами и подошел к окну.
     Больной едва слышно рассмеялся.
     - Вильтон,  положим, не приедет, - насмешливо сказал он, - и нет у него
никакой  концессии.  Но  я  узнал,  что  нужно.  Кровать действительно можно
переставить к окну.
     - Вы сами... - начал Димен.
     - Сам, да. Благодарю вас.
     - Наука бессильна.
     - Знаю. Я хочу спать.
     Лорх  закрыл  глаза. Доктор вышел, распорядился оседлать лошадь и уехал
на  охоту.  Лорх  долго  лежал  без движения. Наконец, вздохнув всей грудью,
сказал:
     - Какая гадость! Просто противно. Какая гадость - повторил он.


II

     Лорх  заснул и проснулся вечером, когда стемнело. Он не чувствовал себя
ни хуже, ни лучше, но, вспомнив слова доктора, внутренне ощетинился.
     - Еще  будет  время  размыслить обо всем этом, - сказал он, придавливая
кнопку звонка. Вошла сиделка.
     Лорх сказал, чтобы позвали племянника.
     Его  племянник,  широкий  в  плечах,  немного  сутулый  молодой человек
двадцати  четырех  лет,  в  очках на старообразном, белобрысом лице, услышав
приказание дяди, сказал недавно приехавшей сестре:
     - По-видимому, Бетси, мы выиграли. Ты уже плакала у него?
     - Нет.  - Бетси, дама зрелого возраста, торговка опиумом, находила, что
слезы - большая роскошь, если можно обойтись и без них.
     - Нет,  я не плакала и плакать буду только постфактум. Завещание в твою
пользу.
     - Как знаешь. Я иду.
     - Ступай. Намекни, что я хотела бы тоже увидеть его сегодня.
     Вениамин сильно потер кулаком глаза и ласково постучал в дверь.
     - Войди, - сурово разрешил Лорх.
     Вениамин,  страдальчески  играя  глазами, подошел к постели, вздохнул и
сел в прямолинейной позе египетских сидящих статуй.
     - Дядя!  Дядя!  -  усиленно  горько  сказал он. - Когда же, наконец, вы
встанете? Ужас повис над домом.
     - Слушай, Вениамин, - заговорил Лорх, - сегодня я говорил с доктором.
     Он  приостановился.  Вениамин  заблаговременно  поднес  руку  к  очкам,
чтобы,  сняв  их  в  патетический  момент  -  ни раньше, ни позже, - оросить
слезами платок.
     Лорх смотрел на него и думал:
     "У  малого  три  любовницы,  - две - наглые, красивые твари, а третья -
дура.  Сам  он  - прохвост. Он подделал три моих векселя. Меня он ненавидит,
согласно   его   речи  в  Спартанском  клубе.  Сколько  получил  он  за  это
выступление  -  неизвестно,  но  сплетен  развел порядочно и провалил меня в
окружном списке. Для такой компании мой миллион - короткая жвачка".
     - О!  Надеюсь,  доктор...  Дядя!  Вы  спасены?!  -  с  натугой вскричал
племянник.
     - Подожди. Мне жалко вас, - тебя, милый, и Бетси, очень жалко...
     - Дядя!  - разученно зарыдал Вениамин, - скажите, что этого не будет...
что вы пошутили!
     - Нисколько. Вы должны примириться с судьбой.
     - Боже мой?!
     - Да.
     - Итак - примириться?! Родной и дорогой дядя...
     - Хорошо,  спасибо. Я хочу сказать, что моя болезнь прошла спасительный
кризис,  и  я,  через  сутки,  самое большое, - снова буду петь басом "Ловцы
жемчуга".
     Вениамин  оторопел.  Прилив  грубой  злобы заставил его вскочить, но он
вовремя перевел порыв этого чувства в нескладное ликование:
     - Вот  свинья  Димен!..  Он  мог  бы  сказать  нам...  Не  мучить  нас!
Поздравляю, милый дядя! Живи и работай! Я ожидал этого!
     Лорх  посмотрел  на  темную замочную скважину, достал через силу из-под
подушки револьвер и выпалил в потолок.
     Племянник   отпрыгнул.  За  дверью  раздался  визг:  там  кто-то  упал.
Вениамин, открыв дверь, показал себе и Лорху растянувшуюся Бетси.
     - Как вы любите это дело, Бетси! - кротко сказал Лорх.
     - Дура!  - зашипел брат сестре, подымая ее. - Спокойной ночи, дядя! Вам
теперь нужен покой!
     - Как и вам, - холодно сказал Лорх.
     Родственники  ушли.  В  гостиной  Бетси заплакала тяжелыми ненавидящими
слезами. Вениамин вынул из букета розу, понюхал и свернул цветку венчик.
     - Он   врет.   Он   злобно   мучает  нас,  -  сказал  племянник.  Бетси
высморкалась. Они сели рядом и стали шептаться.


III

     По  приказанию  Лорха,  кровать  была передвинута к окну. Стояли жаркие
ночи.
     Дом  был  построен на самом краю пропасти - меж стеной и отвесом бездны
оставалась  тропинка  фута  два  шириной.  Лорх  видел в россыпи белых звезд
полную,   над   горным   хребтом,   луну;  ее  свет  падал  в  пропасть  над
непроницаемым  углом  тени.  Смотря за окно в направлении ног, Лорх видел на
обрыве  среди камней куст белых цветов. Он думал, что цветы эти останутся, а
его, Лорха, не будет.
     Тогда,  решив  продолжать  жить,  он тщательно привел мысли в порядок и
понял,  что  самое главное, - побороть слабость. Лорх резко поднялся. Голова
закружилась.  Он  стал,  сидя,  раскачиваться; затем, взяв с ночного столика
нож,  ударил  себя  им  в  бедро.  Резкая боль вызвала тревогу сердцебиения;
кровь  бросилась в голову. Лорх вспотел; пот и ярость сопротивления дали его
душе порывистую энергию, сопровождающуюся жаром и дрожью.
     Не  говоря  уже о том, что каждое движение было ему невыразимо противно
(Лорх   хотел  бы  отдаться  болезненному  покою),  всякое  представление  о
движении  казалось  совершенно ненормальным явлением. Несмотря на это, Лорх,
как  загипнотизированный, встал и упал на пол. Сапоги лежали возле него; он,
лежа,  натянул  их,  затем, поймав ножку кровати, - встал, уселся и принялся
одеваться.  Когда  он  закончил  это дело, его бросало из стороны в сторону.
Новый   припадок   головокружения   заставил  его  несколько  минут  лежать,
уткнувшись  лицом  в подушку. После этого его стошнило; жадно возжелав пить,
он  весь облился водой, но осушил графин и выбросил его в пропасть. Затем он
направился  расползающимися  ногами к двери, но попал к печке. От печки Лорх
направился  снова  к двери, но печка вновь приветствовала его и он держал ее
в  объятиях пять минут. Когда он попал, наконец, к двери, в комнате было все
опрокинуто.  Лорх  опустился  на  четвереньки,  чтобы  не  производить шума,
полчаса  потратил  на  то, чтобы нащупать головой, в темноте, дверцу буфета,
отыскал и стал пить коньяк.
     Несмотря  на  строжайшее  запрещение  доктора  употреблять даже крепкий
чай,  не  говоря уже о вине, - Лорх, без передышки, вытянул бутылку крепкого
коньяку  и впал в того рода исступление, когда, независимо от обстоятельств,
человек  с  пожаром  в голове и бурей в сердце, занятый одной мыслью, падает
жертвой  замысла  или  одолевает  его.  Таким  замыслом,  такой мыслью Лорха
явился  бассейн.  Это  был  четырехугольный  цементный  водоем,  куда  лился
горный,  ледяной  ключ. Удар вина временно воскресил Лорха; шатаясь, но лишь
в  меру  опьянения,  мокрый от пота, с обслюненной папиросой в зубах, прошел
он  боковым  коридором  во  двор,  сполз в бассейн, - как был, - в сапогах и
костюме,  окунулся,  мучительно  задрожал  от  холода,  вылез  и  направился
обратно в спальню.
     Сырой  мороз  родника  согнал  все  возбуждение  организма к неимоверно
обремененной  мыслями  голове.  Сердце  стучало  как пулемет. Лорх думал обо
всем  сразу,  -  от величайших мировых проблем до кирпичей дома, и мысль его
молниеносно  озаряющим светом проникала во все тьмы тем всяческого познания.
У  буфета  он принял вторую порцию огненного лекарства, но этот прием сильно
бросился  в  ноги,  и  Лорх  вынужден  был восстановить равновесие с помощью
дуплета.  У  кровати  он  задумчиво  осмотрел  различные, на полу, склянки с
лекарством  и  лужу,  образовавшуюся  на месте его стояния. Затем он перелез
подоконник,  прошел,  несколько  трезвея, вдоль стены, к кусту белых цветов,
оборвал  их,  вернулся  и лег, раздевшись, под одеяло, бросив предварительно
на  него все брюки и пиджаки, какие нашел в шкафу. Сделав это, он вытянулся,
приятно вздрогнул и - вдруг - потерял сознание.


IV

     - Он не просыпался за это время? - спросил Димен сиделку.
     - Нет. Даже не повернулся.
     - Где   же  вы  были?  Во  время  припадка  прошлой  ночи  больной  мог
выброситься  из  окна  в  пропасть.  Все  было перебито и опрокинуто. Он пил
вино, купался. Это агония!
     - Вы  знаете,  доктор, больной всегда гнал меня вон из спальни. Каюсь -
я вздремнула... но...
     - Идите; дело все равно кончено. Позовите Вениамина и Бетси.
     Вошли   родственники:   два   вопросительных  знака,  пытающихся  стать
восклицательными.
     - Ну  -  вот  что,  -  сказал  Димен,  -  дело кончится не позже, как к
вечеру.  Выходка  (вероятно  -  горячечный  приступ)  имела  следствием, как
видите,  -  полное  беспамятство. Пульс резок и неровен. Дыхание порывистое.
Температура   резко   упала,   -   зловещее   предвестие.   Надо...   нам...
приготовиться... сделать распоряжения.
     Бетси,  сверкнув  бриллиантами  красных  рук,  закрыла  лицо и искренне
зарыдала от радости. Вениамин молитвенно заломил руки. Доктор расстроился.
     - Общая участь всех нас... - жалобно начал он.
     Лорх проснулся. Взгляд его был стремителен и здоров.
     - Принесите  поесть!  -  крикнул он. - Я во сне видел жаркое. Принесите
много  еды  -  всякой.  Хорошо бы пирог со свининой, коньяку, виски, - всего
дайте мне - и много!

Загадка предвиденной смерти


I

     Чудовищная впечатлительность Эбергайля поднялась в  последний день  его
жизни на такую высоту,  с  какой смотрит разум,  стоящий на границе безумия.
Утром  он  пробудился с  явственным ощущением топора,  касающегося его  шеи.
Мысль  о  топоре и  отделении посредством его  головы от  туловища стала  за
последнее  время  постоянным спутником  Эбергайля;  он  тщательно исследовал
роковой  момент,  стараясь привыкнуть к  нему  и  понять  то,  что  в  самый
последний миг отойдет вместе с  ним,  как ощущение и мысль,  -  в тьму.  Его
представление о  действии топора было ярко до осязательности,  хотя длилось,
обнимая процесс отсечения головы,  ровно то ничтожное количество времени,  в
течение которого шестифунтовое лезвие, пущенное сильными руками со скоростью
двух  сажен  в  секунду,  проходит вертикальное расстояние в  три  вершка  -
толщину шеи.
     Подобной  молниеносности точного  представления,  включающего  холод  в
ногах,  мучительную остановку сердца,  спазму  дыхательных путей,  мгновение
тишины,  судорожный,  страшный глоток в момент удара, ощущение взрыва мозга,
паралич  отделенных  от   головы,   но   чувствуемых  еще   некоторое  время
конечностей, - и забвение - подобного, созданного силой воображения, точного
знания казни Эбергайль достиг не  сразу.  Постепенно,  ощупью,  как человек,
отыскивающий в  темной  комнате нужный  ему  предмет,  Эбергайль нащупывал и
спрашивал мыслью все  свое тело,  все  части и  органы его  и  даже процессы
органов,  он  подходил к  каждому  из  них  с  терпением учителя глухонемых,
подвергал их действию внутреннего света,  который уже горел в  нем с момента
объявления приговора.  Итак,  он получал сначала бессвязные,  противоречивые
ответы,  потому что воображение его не  сразу достигло того напряжения,  при
котором возможно стать  любой из  частей собственного своего организма,  но,
упражняясь далее,  он мог ясно вообразить себя в  себе,  чем угодно:  шейным
позвонком,  гортанью, артерией, щитовидной железой, кожей и мускулами. Тогда
он  приучился подвергать себя -  в  каждом из  этих воображаемых состояний -
мысленному удару топора, и делал так до тех пор, пока из тысяч представлений
не  начинало,  как бы эхом физического воздействия,  властно завладевать его
сознанием и  уверенностью одно,  правдивость которого он улавливал в страхе,
овладевавшем им  после  каждого  из  этих  немых  голосов тела,  обреченного
смерти.
     Накануне  казни,   встав  рано,   Эбергайль,   как  уже  сказано,  ясно
почувствовал медленно входящий в его шею топор.  Он вынул его руками, сзади,
из-под затылка,  со  всей болью представления об  этом,  и,  поборов,  таким
образом,  физическую галлюцинацию, лежал несколько минут обессиленный, думая
все-таки о  топоре и шее.  Когда он думал об этом,  ему было менее страшно и
беспокойно,    чем   в   минуты   бессилия   овладеть   упорно   повторяемым
представлением. Прикованный к хорошо понятому, обдуманному и близкому ужасу,
благодаря точному знанию того, что представляет собой вся пыль времени сотой
части секунды в момент удара,  - Эбергайль, несомненно, владел ужасом, зная,
в  чем  он.  Ужас не  мог быть более самого себя.  Но,  если подобно тиканью
карманных  часов,  исчезающему  на  время  для  утомленного слуха,  исчезала
отчетливая подробность и  ясность ужаса,  -  Эбергайль падал  духом.  Страх,
тяжкий, как удар молнии, делал его животным. Он верил тогда в непостижимость
и неожиданность ужаса, что было для него нестерпимо; он хотел знать.
     Под вечер Эбергайля посетил ученый Коломб,  человек пытливый и жестокий
до  равнодушия  к  самым  ужасным  мукам  сознания.  Последние  часы  людей,
уверенных в  близкой смерти,  особенно интересовали его.  Он  увидел на фоне
решетчатого  окна   человека  в   холщовом  колпаке  и   таком  же   халате;
незабываемое,  -  хотя,  по внешности,  обыкновенное,  - лицо этого человека
выражало сосредоточенность.  Солнце заходило, охладевшие лучи его бросали на
пол,  к порогу камеры, резкую тень арестанта, тень, которую ему суждено было
увидеть только еще раз - завтра утром, и то, - в случае ясной погоды.
     "Его мозг в огне", - подумал Коломб.
     Эбергайль действительно смотрел внутрь себя.  Глаза его остановились на
Коломбе и  вспыхнули:  он  увидел еще  одну шею,  в  которую без труда сунул
топор.
     - Во  имя  науки ответьте мне  на  некоторые вопросы,  -  кротко сказал
Коломб, - это, может быть, развлечет вас.
     - Развлечет, - сказал Эбергайль.
     - Как вы совершили преступление?
     - Два выстрела.
     - Нет,  -  пояснил Коломб,  -  мне хочется знать иное.  Совпало ли ваше
представление о преступлении с действительностью?
     - Да. Я очень долго обдумывал это. Я был уверен, что он, выходя от моей
жены в увидев меня с револьвером,  сделает шаг назад,  раскрыв рот. Затем он
должен был закрыться рукой снизу вверх.  В  следующий момент я выстрелю ниже
его локтя два раза,  зная,  что скажу: "а-га!", и он попятится, затем упадет
сам, нарочно притворяясь убитым, чтобы избегнуть новых выстрелов, но, падая,
умрет через пять секунд. Все произошло именно так; некоторое актерство в его
падении  я  заметил  потому,  что  он  закрыл  левой  рукой  глаза  и  упал,
повернувшись ко мне спиной вверх. Я прострелил ему сердце. Он не мог умереть
стоя и падать,  делая такой ненужный жест, как закрытие глаз. Следовательно,
он был жив, падая; и знал, что делает.
     - О чем думали вы эти дни?
     - О шее и топоре.
     - А сегодня? - записывая, сказал Коломб. - Сегодня вы думали, мой друг,
конечно, о количестве времени, остающемся вам, не так ли?
     - Нет. О топоре и шее.
     - А сейчас?
     - О топоре и шее.
     - Можете ли вы говорить со мной о моменте оглашения приговора?
     - Нет,  -  злорадно сказал Эбергайль,  -  я,  к счастью,  не могу более
думать и разговаривать ни о чем, кроме шеи и топора.


II

     На  рассвете спавший Эбергайль вскочил,  дико крича,  умоляя о  пощаде,
угрожая и  плача.  Его разбудил долгий звон ключа.  Он  тотчас,  пока еще не
открылась дверь,  выхватил из окрашенного сном сознания самое дорогое, что у
него было теперь: точное переживание удара по шее - и замер, окаменев. Вошел
начальник тюрьмы, без солдат, и тотчас же притворил дверь.
     - Успокойтесь,  - сказал он. - Вы должны знать это, иначе бывали случаи
смерти от разрыва сердца на эшафоте.  Я изменяю долгу, но, жалея вас, пришел
предостеречь от ненужных волнений. Вы казнены не будете, Эбергайль.
     - Я или Эбергайль? - спросил тот, хитро прищуриваясь.
     - Вы, Эбергайль.
     - Я, Эбергайль. Очень хорошо. Дайте пить.
     Он поднес кружку к губам и расхохотался в воду, так что расплескал все.
     - Церемония экзекуции,  -  сказал начальник тюрьмы,  -  будет выполнена
вся, но топор не опустится.
     - Не?!. - спросил Эбергайль.
     - Нет.
     - Опустится или не опустится?
     - Не опустится.
     Он  хотел  прибавить еще  несколько слов  о  необходимости предсмертной
"игры",  но Эбергайль вдруг упал на колени и поцеловал его сапог,  и поцелуй
этот был тяжел от счастья, как удар молотом.
     Начальник тюрьмы  вышел,  крепко обтер  глаза  кистью руки  и  невольно
посмотрел на сапог. Лак блестел ярче, чем обыкновенно. Начальник прикоснулся
к  нему,  и  пальцы его стали красными -  от  крови губ Эбергайля,  губ,  не
пожалевших себя.
     Эбергайль кружился по камере, как пьяный, тыкаясь в стены. Он был полон
мгновением,  хотел думать о  нем,  но  не мог,  потому что внезапная слепота
мысли  -  результат потрясения -  сделала его  счастливым животным.  Бешеный
восторг,  подобно разливу,  расправлял в  его  душе свой безбрежный круг,  и
Эбергайль тонул в  нем.  Наконец он  ослабел той  тихой радостной слабостью,
какая  известна детям,  долго игравшим на  воздухе,  -  до  огней в  доме  и
сумеречных звезд неба. И мысль вернулась к нему.
     - Да!  Ах!  -  сказал Эбергайль.  -  Славная,  милая каторга! Я буду на
каторге,  буду жить! Как хорошо работать до изнурения! Хорошо также волочить
ядро,  чувствовать себя,  свою ногу,  живую!  Замечательное ядро.  Рай, а не
каторга!
     Снова загремел ключ, и Эбергайль встал с сияющими глазами. Он знал, что
лезвие не опустится.  С  чувством внутреннего торжества притворился он,  как
мог,  потрясенным,  но  покорным  судьбе,  исповедался,  выслушал напутствие
священника и сел в телегу.  Шествие,  сверкая обнаженными саблями, тронулось
среди густой,  азартной толпы к месту казни.  Эбергайль слышал, как кричали:
"Убийца!"  и  радостно повторял:  "Убийца".  Он  ласково подмигнул кричавшим
ругательства и  погрузился в  созерцание высоко поднятого,  но не опущенного
топора.


III

     Взойдя на  помост со  связанными за  спиной руками,  Эбергайль важно  и
снисходительно осмотрел сцену тяжелой игры.  Плаха в виде невысокого столба,
окованного железными обручами, выглядела совсем не безобидно, и это, хотя не
смутило Эбергайля,  но  поразило его совпадением с  его собственным,  точным
представлением о ней,  - в вопросе о шее и топоре. Возле плахи, на небольшой
скамье,  в раскрытом красном футляре блестел топор,  и Эбергайль сразу узнал
его.  Это был тот самый топор полумесяцем, с круглой дубовой ручкой, который
вчера утром невидимо рассек ему шею.
     Эбергайль невольно снова соединил в  уме  три вещи:  поверхность плахи,
свою шею  и  острие,  входящее в  дерево сквозь шею;  он  убедился благодаря
этому,  что точное знание сложного в своем ужасе истязания осталось при нем.
Тотчас же, с присущей ему живостью и неописуемой силой воображения создал он
новое знание -  знание отсутствия удара,  и  стал  слушать чтение приговора,
внимательно рассматривая палача  в  сюртуке,  черных  перчатках,  цилиндре и
черном галстуке.
     Лицо палача,  заурядное своей грубостью,  ничем не  выделившей бы его в
простонародной толпе, влекло к себе взгляд Эбергайля; в лице этом, благодаря
власти  безнаказанно,   при   огромном  стечении  народа,   днем,   отрубить
человеческую голову, была змеиная сила очарования.
     За  пустым  пространством вкруг  эшафота  смотрела  на  Эбергайля  тихо
дышащая толпа.
     Палач подошел к Эбергайлю,  взял его за плечи, пригнул к плахе и громко
сказал:
     - Господин Эбергайль,  положите вашу голову вот сюда,  лицом вниз, сами
же  станьте на  колени и  не  шевелитесь,  потому что  иначе я  могу нанести
неправильный, плоский удар.
     Эбергайль стал так,  как  сказал палач,  и,  свесив подбородок за  край
плахи,  невольно улыбнулся.  Внизу, под его глазами, был шероховатый, свежий
настил с небольшой щелью меж досок. Он слышал запах дерева и зелени.
     Голос сзади сказал:
     - Палач, совершайте казнь.
     Не видя, Эбергайль знал уже, что в следующее мгновение топор поднят. Он
ждал,  когда ему прикажут встать.  Но все молчали,  и  он продолжал стоять в
своей неудобной позе минуту,  другую, третью, ясно чувствуя течение времени.
Молчание и неподвижность вокруг продолжались.
     "Тогда ударит, - мертвея, подумал Эбергайль. - Меня обманули".
     Страшная тоска  остановила его  хлопающее по  ребрам сердце,  и  точное
знание удара неудержимо озарило его.  Он судорожно глотнул воздух, чувствуя,
как,  после пробежавшего по всему телу огненного вихря, шея его стремительно
вытянулась и голова свесилась до помоста; затем умер.
     Человек в перчатках, приподняв топор, услышал:
     - Остановитесь, палач. Казнь отменяется.
     Палач  опустил  топор  к  ногам.  Через  мгновение после  этого  голова
Эбергайля, продолжавшего неподвижно стоять у плахи, отделилась от туловища и
громко стукнула о помост под хлынувшей на нее из обрубка шеи, фыркающей, как
насос, кровью.


x x x

     - Палач ударил, - сказал Консейль.
     Коломб внимательно пробежал еще раз газетную заметку о странной казни и
взял фельетониста за пуговицу жилета.
     - Палач не ударил. - Он поднял руку вверх, изображая движение топора. -
Топор остановился в  воздухе вот  так,  и,  после известных слов  прокурора,
описал  дугу  мимо  головы  преступника к  ногам  палача.  Это  продолжалось
секунду.
     - В таком случае...
     - Голова упала сама.
     - Оставьте  мою  пуговицу,   -   сердито  сказал  Консейль.  -  Теперь,
действительно,  будут спорить,  сама или не сама упала голова Эбергайля.  Но
если  вы  оторвете пуговицу,  я  не  стану  утверждать,  что  она  свалилась
самостоятельно.
     - Если бы пуговица думала об этом так упорно, как голова Эбергайля...
     - Да, но вы академик.
     - Оставим это,  -  сказал Коломб.  -  Очевидность часто говорит т