Михаил Веллер

Михаил Веллер
Положение во гроб

Усоп.
Тоже торжество, но неприятное. Тягостное. Дело житейское: все там будем, чего там.
Водоватов скончался достойно и подобающе. Как член секретариата, отмаялся он в больнице Четвертого управления, одиночная палата, спецкомфорт с телевизором, индивидуальный пост, посменное бдение коллег, избывавших регламент у постели и оповещавших других коллег о состоянии. Что ж – состояние. Семьдесят четыре года, стенокардия, второй инфаркт; под чертой – четырехтомное собрание «Избранного» в "Советском писателе", двухтомник в "Худлите", два ордена и медали, членство в редколлегиях и комиссиях, загранпоездки; благословленные в литературу бывшие молодые, дети, внуки; Харон подогнал не ветхую рейсовую лодку, а лаковую гондолу – приличествующее отбытие с конечной станции вполне состоявшейся жизни.
Газеты почтили некрологами: Литфонд выписал причитающиеся двести рублей похоронных; и гроб, в лентах и венках, выставили для прощания в Белом зале писательской организации.
К двенадцати присутствовали: от правления, от секции прозы, от профкома, месткома и парткома, от бюро пропаганды и Совета ветеранов: посасывали валидольчик отдышливые сверстники, уверенно разместились по рангам и чинам сановные и маститые; подперли стенку перспективные из клуба молодого литератора, привлекаемые в качестве носителей гроба (лестница). Родня блюла траур близ изголовья бесприметно и обособленно.
Минуты твердели и падали; в четверть первого выступил вперед и встал в головах второй (рабочий так называемый) секретарь союза, Темин, с листком в руке. Склонением головы обозначив скорбь, он выдержал паузу, давая настояться тишине, явить себя чувству, и профессионально открыл панихиду:
– Товарищи! Сегодня мы прощаемся с нашим другом, коллегой, провожаем в последний путь замечательного человека, большого писателя и настоящего коммуниста Семена Никитовича Водоватова. Всю свою жизнь, все силы, весь свой огромный талант и щедрую душу Семен Никитович без остатка отдал нашей Родине, нашему народу, нашей советской литературе.
Семен Никитович родился… ("Совсем молоденьким парнишкой переступил он порог редакции" – взглядом сказал один маститый другому. – "Я хочу чтоб к штыку приравняли перо", – ответил взгляд)…В сорок девятом Семен Никитович выпустил свой первый роман – "Стальной заслон" тепло отмеченный всесоюзной критикой, и был принят в ряды Союза писателей СССР.
И еще пять минут (две страницы) освещал Темин творческий путь покойного, завершив усилением голоса на вечной памяти в сердцах и высоком месте в литературе.
Следом поперхал, оперся тверже о палочку Трощенко, и в мемуарных тонах рассказал, каким добрым и интересным человеком был его друг Сема Водоватов и как много и упорно работал он над своими произведениями. И такое возникло ощущение, что Трощенко словно прощается ненадолго с ушедшим, словно извиняется перед ним, что из них двоих не он первый, и слушали его с сочувствием, отмечая и ненарочитую слезу, и одновременно инстинктивное удовлетворение, что он переживает похороны друга, а не наоборот.
Некрасивая, условно-молодая поэтесса Шонина, вцепилась коготками в спинку ампирного стула и продекламировала специально сочиненные к случаю, посвященные усопшему стихи: стихи тоже были некрасивые, какие-то условно-молодые, со слишком уж искренним и уместным надрывом, но все знали, что Водоватов ей протежировал, звонил в журналы, даже одалживал деньги – из меценатства, без оформленной стариковско-мужской корысти, и это тоже производило умиротворяющее, приличествующее впечатление.
И долго еще проповедовали о человечности и таланте Водоватова, о трудной, непростой и счастливой его жизни, о замечательных книгах, несвершенных замыслах и признании народом и государством его заслуг.
Церемония двигалась по первому разряду. Как причитали некогда кладбищенские нищие, "дай Бог нам с вами такие похороны".
Полтораста человек надышали в зале, совея от элегических мыслей о смерти и вечности, от сознания, что достойно отдают человеческий и гражданский долг покойному, выискивая и лелея печально-светлые чувства в извитых душах деловых горожан: время панихида рассчитали грамотно, чтоб не успели перетомиться скукой, но как вечно ведется, речи затянулись, прибавлялось ораторов сверх ожидания, намекалось на сведение старых литературных счетов – перетекало в разновидность обычного и беспредметного собрания; по шестеро натягивали на рукава черные повязки, в шестую уже смену менялись в почетный караул у гроба, в задних рядах поглядывали украдкой на часы, и все соображали, когда вернутся с кладбища и не сорвутся ли вечерние планы…
Уже вытирали пот и завидовали тем, кто толпился перед входом на лестничной площадке, не поместившись в зале, и там теперь имели возможность курить и тихо переговариваться.
И уже поднимался снизу водитель одного из автобусов и со спокойной грубоватостью человека рабочего и профессионала спрашивал у распорядителя похорон очеркиста Смельгинского, когда же наконец поедут, и уже председатель комиссии пышноусый научнопопуляризатор Завидович кивнул коротко Темину и собрался показать рукой, чтоб разбирали нести венки, а молодым литераторам поднимать гроб, когда из настроенной к шевелению толпы выделились двое и подступили к Завидовичу с интимной деловитостью посвященных.
Тот, что помоложе, в официальном костюме и с официальным лицом, отрекомендовался нотариусом и известил вполголоса, что имеет место завещание покойного и воля его – огласить в конце панихиды письмо-прощание Водоватова к коллегам. В доказательство чего открыл номерные замки дипломата и предъявил заверенное завещание.
Второй же, старик в черной пиджачной паре со складками от долгого пребывания в тесном шкафу, на вопрос: "Вы родственник? Входите в число наследников?" – ответил не совсем впопад: "Нет, я его друг… по рыбалке, и на Шексну ездили, и везде… говорили обо всем… много" Дискант старика срывался, выглядел он волнующимся, неуверенным… Темин приблизился, также ознакомился с завещанием и сразу выцелил, что старику Баранову Борису Петровичу, отказывается две тысячи рубле при условии, что он выполнит неукоснительно последнюю волю покойного и прочтет над гробом его последнее обращение к коллегам.
Не хотелось Темину это разрешать… но и отказать было невозможно, да и причин не было: он повертел плотный желтоватый конверт, запечатанный алым сургучом с Гербом СССР, вручил Баранову и разрешающе кивнул: давайте, мол, но скорее, время поджимает. Старик подержал конверт и стал ломать сургуч, кроша. Темин, выдвинувшись, объявил:
– Товарищи! Семен Никитович, помня обо всех нас, перед смертью попрощался с нами. Есть его прощальное письмо. Прочесть его он поручил своему старому другу… (выслушал подсказку нотариуса за спиной) близкому, старому другу Борису Петровичу Баранову. – И отступил.
Старик шевельнулся, на пустом пространстве, помедлил, посмотрел в спокойное, мертвое лицо с натеками подле ушей и протянул руку, коснулся плеча покойника живым, отпускающим и успокаивающим жестом.
Развернул бумагу, моргнул, неловко одной рукой принялся извлекать очки из очешника и пристраивать на нос.
И наконец, прерывисто вздохнув, вперившись в строчки, спертым пресекающимся голосом произнес невыразительно: "Ненавижу вас всех. Ненавижу. Бездари. Грязь. Воздаст Господь каждому по делам его, воздаст".
Тишина разверзлась, как пропасть, весь воздух вдруг выкачали, и далекий рассудок бил на дне агонизирующей ножкой.
Кучка молодых забыла считать стотысячные гонорары усопшего, чем занимала себя последние полчаса.
Старик Баранов капнул потом на лист, выровнял дух и продолжал чуть громче:
"Покойник здесь я. Я здесь сегодня главный. А потому будьте любезны моих слов не прерывать: даже у дикарей воля покойного священна. Надеюсь, даже вашего непревзойденного хамства не хватит сейчас на то, чтобы сейчас заткнуть мне рот. Хотя вам не привыкать затыкать рты покойникам, да и вкладывать им, теперь уже абсолютно беззащитным, ваши подлые и лживые слова. Но посмотрите друг другу в глаза, коллеги: кто же еще скажет вам правду вслух?"
Возникло краткое напряжение неестественности: простое желание переглянуться с соседом противоречило неуместности следовать глумливой указке.
"Как не хотелось продаваться, коллеги мои. Как не хотелось писать дерьмо и ложь, чтобы печататься и быть писателем. Как не хотелось молчать и голосовать за преступную и явную всем ложь на ваших замечательных собраниях. Как не хотелось выть в унисон. Как не хотелось соглашаться с тем, что бездарное якобы талантливо, а талантливое и честное – ошибочно и преступно.
Да, я играл в ваши игры. Потому что я тоже не лишен тщеславия и честолюбия, и хотел писать и быть писателем, хотел известности, денег и положения, потому, что были у меня и ум, и силы, и энергия, и Богом данный талант – был, был! – и я видел, что могу писать много лучше, чем бездарные и спесивые бонзы вашего литературного ведомства, раздувшиеся, как гигантские клопы, в злой надменности своего величия. Величия чиновников, сосущих соки собственного народа и душащих всех, кто талантлив и непохож.
Ненавижу этих хищных динозавров соцреализма, на уровне своего ящерного мозга обслуживающих последние постановления партии – в любом виде, в любой форме, когда постановления эти издавались бандитской шайкой, тупыми карьеристами, ворами и растлителями.
Что за гениальная мысль – создать Союз писателей! С единым уставом и единым руководством. Штатных воспевателей государственной машины. И еще гениальнее – дома творчества. Вот тебе комната, стол, кровать, горшок, четырежды в день кормят по расписанию, а вечером крутят кино. Гениально! Странно только, что не ходят строем и не поют утром и перед сном Гимн Советского Союза.
Из гробя плюю я на ваш союз, на ваше правление, на вашего товарища Маркина, на ваш устав, на ваши спецкормушки и спецсанатории!"
Хрустнула перевернутая страница. Старик проникся текстом и декламировал с выражением. Нетрудно было догадаться, что на своих рыбалках они не раз толковали, отводя душу, глушили водочку и кляли все и вся.
При упоминании Маркина Темин, Завидович и еще ряд руководящих высказали явные признаки беспокойства. Они как-то соориентировали друг к другу, обмениваясь каменным движением век. Молодежь внимала с вдохновенным счастьем. Скандал перешел последнюю грань: акция требовала пресечения. Утопления, смазывания, торпедирования, спуска на тормозах. Толпа дышала с выражением готовности осудить.
"Прошу нотариуса предъявить свидетельства психиатра и невропатолога, что сие написано в здравом уме и трезвой памяти. А то с нашим ухарей станется объявить это предсмертным бредом больного, я их знаю, у них опыт большой."
Дьявольская предусмотрительность покойника смутила руководящих товарищей: Темин растерянно опустил руку, протянутую было к письму, и сделал вид, что говорить ничего не собирался. В кучке молодых гробоносителей ахнули в восторге.
"Когда государство превращается в мафию, то все государственные институты – отделения мафии. Одни прорвались к пирогу и защищают его, как двадцать восемь панфиловцев – Дубосеково, другие рвутся к нему, как танки Гудериана – к Москве."
– Да что же это такое!!! – вознегодовала детская писательница Воробьева, взмахнув черными кружевными манжетами. – Александр Александрович! Это же политическая диверсия! Откровения двурушни…
– Товарищи, – офицерским непререкаемым голосом скомандовал Темин, кроя гул, – лица, не обязанные по своему служебному долгу присутствовать на панихиде, могут покинуть зал.
Возникло броуновское движение литературных молекул, не пересекающее однако, черты порога: никто зала не покинул. Скуки не было и в помине, глаза горели, все хотели слушать дальше и досмотреть, чем все это кончится. Старичок гвоздил:
"Писатели по работе своей – одиночки, писателей нельзя собирать в кучу, каждый писатель имеет свое мнение обо всем, а если нет – дешевый он писака, а не писатель. А если партийный билет и партийная дисциплина заставляют вас писать то, что велит вам партия, – так называйте это партийной пропагандой, но не называйте литературой!
Да, поздно я понял, что писательство – это крест, а не пряник. Не хватило мне мужества пойти на крест, не хватило! Не смог отправиться в дурдом, в лагерь, в камеру к уголовникам, к стенке, боялся! Боялся быть как бы случайно сбитым грузовиком или оказаться выгнанным отовсюду безработным, которого возьмут разве что грузчиком в магазин.
Ну что, небось, больше всех радуется кучка молодых, которых призвали мой гроб тащить?" Все взоры сфокусировались на молодых. Молодые поперхнулись.
Молодые одеревенели скорбно и оскорбленно даже, тщась стереть с лиц перед начальством приметы преступного веселья. За спинами кто-то писканул и захлебнулся, словно рот себе зажал ладонью.
– "Уже давным-давно я не хотел жить здесь. Понимаете? – не хотел!!! Я мечтал жить в тихом городке в Канаде, мечтал провести несколько лет в Париже, в Нью-Йорке, увидеть Рим и Лондон, Токио и Рио-де-Жанейро – не из окна автобуса, не десять дней с группой Союза писателей вашего, а сам, сам по себе, сколько хочу и как умею. Почему я не уехал, не сбежал? А потому же, почему еще многие – из-за родных. Мы же все в своем любимом отечестве обязаны иметь заложников и оставлять их дома, чтоб не дай Бог не удрали. Все прут от нас туда, а от них сюда – один шпион в три года, так его еще и по телевизору показывают.
Я не хотел ваших дрянных постов и должностей, я хотел писать то, что я хочу, и посылать рукописи своему литагенту, и не знать никакого их пробивания. А если не возьмут? Заработаю на жизнь ночным портье в отеле и издам тиражом пятьсот штук за свой счет…" Раздался звучный вздох, непроизвольный и печальный.
"Я вообще не ваш, если хотите знать! Да, был я когда-то комсомольским вожачком, был партсекретарем редакции, обличал врагов народа и врачей-убийц… но сявка я был, шестеренка, винтик безмозглый! А потом поумнел… но на апостольство решиться не смог. Но понял, все понял!
На меня плевать, сдох – и ладно, я свое пожил. А вот книги, умершие со мной, ненаписанные, я вам не прощу. Унижений не прощу, когда улыбался, льстил, хлопотал, услуживал, задницы лизал – а иначе не пробиться. Как пробиться иначе, дорогие друзья? Кто не подслуживался, не заискивал, не устраивал всяческие дружбы с нужными людьми, даже если этих людей презирал и ненавидел? Ну-ка, кто такой благородный – вытряхните меня из гроба! Ну! Пауза". На последних словах все не то чтобы задумались…
Старичок Баранов с разгону, видимо, прочитал ремарку в этом тексте-сценарии: паузу, наверно, следовало сделать ему и, наверно, посмотреть в зал: не найдется ли в самом деле такой благородный, который вытряхнет бесчинствующего покойника из гроба. "И следовало бы, честно говоря!" – неслышно повисло в воздухе над начальствующей когортой.
Взлетевший Баранов честно и теперь даже вдохновенно выполнял свой последний дружеский долг, или, если подойти иначе, отрабатывал две тысячи рублей – весь весомая сумма для пенсионера, да и не только пенсионера.
– "Будь прокляты ваши кастрирующие редакторы, ваши анонимные цензоры, ваше страшное и кровавое НКВД – КГБ – вечное проклятие палачам Лубянки! – ваши нищие магазины и зажиревшие холуи во князьях, ваше рабское бесправие и всесильная ложь".
("Ого! Дошел и до общей политической программы!" – "Завещание съезду, а". – "Фига в кармане…" – "Милое однако, устройство, при котором только мертвые и могут себе позволить… да и то…" – "М-да – уж им терять нечего", – прошелестели шепоты.) Но оказалось, что мертвому терять очень даже есть чего.
"Я жил среди вас, все делал так, как делаете вы, добился ненужных благ и почестей, которых добиваетесь вы… – но уж хоть после смерти лежать среди вас не хочу я.
Похорон, могил, памятников и речей над свежим холмиком не будет. Хватит фиглярства.
Нотариуса прошу предъявить товарищу Темину, второму секретарю писательской организации, – он, я полагаю, возглавляет этот цирк, если не сбежал еще бродяга, – ау, Сашок, ты здесь?"
Темин побагровел, чугунея массивно. Несколько человек – от входа, из безопасности, – заржали откровенно и бессердечно.
"…предъявить расписку в получении мною от упомянутого театра ста пятидесяти девяти рублей за мои бренные останки и письменное согласие родственников, заверенное нотариально. Ничего, пусть живут счастливо на мои гонорары и смотрят на мой портрет, незачем таскаться вдаль к камню над моими костями, которые мне уже отслужили, пусть теперь хоть медицине послужат. Панихида окончена, всем спасибо.
А теперь пошли все вон отсюда. Я устал, знаете, за семьдесят четыре года, пора и отдохнуть от вас."
Старик Баранов опустил локти, растопыренные предохранительно над письмом, как крылья наседки над цыпленком, письмо сложил и поместил в конверт, а конверт перегнул пополам и спрятал во внутренний карман.
Наступила совершенно понятная заминка, неловкая и неопределенная. Вроде и нельзя расходиться и надо расходиться, и… нет, не безобразная, идиотская, немыслимая ситуация. Что теперь делать? Чем все должно кончиться?
Темин гнал блицпереговоры с Завидовичем. Хоть теперь следовало брать инициативу в свои руки, и немедленно. Естественно, никому не хотелось принимать ответственность за беспрецедентный скандал.
Верх взял, само собой, старший по должности, закончив неразборчивые дебаты категорическим приказанием. Завидович вытянулся "смирно".
– Товарищи! Ввиду всех обстоятельств и необходимости уточнения деталей всех просят покинуть зал! Церемонию считать оконченной, – брякнул он.
Помедлили и потекли на выход. Оглядываясь, предвкушали перекурить сейчас происшедшее, посмаковать, переложив рюмкой в баре, обсудить и дождаться конца. Не каждый день, знаете! – Насколько вообще это все законно? – допрашивал Темин нотариуса.
– Абсолютно, – подтвердил тот с некоторым даже удовольствием. – Медицинская экспертиза, заверенное завещание. Все соблюдено.
Руководящий взгляд обкомовского товарища в затылок гнул Темина в спину.
– Вы понимаете, что это попадает под уголовную статью, и виновным придется ответить, я вас уверяю.
– Отнюдь, есть заключение юрисконсульта. Никакой пропаганды насилия, свержения, клеветы и нецензурных выражений.
– А публичное оскорбление гражданской церемонии? Этот чтец декламатор сядет, есть кому позаботиться.
– Судом над Барановым вы раздуете всеобщее посмешище. Прикиньте последствия. Как юрист, гарантирую его неуязвимость, максимум – сто рублей штрафа и предупреждение. – А сколько вы получили за эту мерзость?! – не выдержал Темин. – Отчеты о гонорарах я подаю в коллегию. – Но можно в чем-то изменить его волю? Это же нонсенс. – Я обязан проследить и настоять на исполнении закона.
Товарищ из обкома броненосно подплыл и увлек нотариуса в сторонку – втолковать.
Белые лепные двери в опустевшем зале распахнулись – по паркету протопали двое ребят в синих коротких пальто с какими-то шевронами. – Сюда сейчас нельзя, товарищи!
– Санитары, из морга, – заурядно представился один а второй ткнул мятую справку. – За трупом… вот. – Не требуется. Кто вас прислал? – Нас? Начальство. Распорядилось.
Завидович ворковал родственникам. Родственники слушали замкнуто; "только посмейте… последнюю волю отца…" злобно отвечал желчный, худой мужчина, сын, с ненавистью озирая доброхотов литературного мира. Семья в этой распре обнаружила подготовленное единство. (Заговор. Группа.)
– Вот что, – объявил позабытый на отшибе старик Баранов. – Если вы его сейчас не отдадите согласно завещанию, то у меня заготовлены письма во все инстанции и в западные консульства. С указанием фамилий и деталей и текстом письма. Устраивает?
Похоже, это было правдой, черт ему сейчас не брат, чего ему бояться, пенсионеру, как его прищучишь?
Матерый литературный волк, опытный интриган и предусмотрительный боец Водоватов с треском выигрывал свой посмертный раунд.
– А вам бы помолчать, – брезгливо уронил Темин. – Продались за две тысячи, и теперь счастливы, что их получили. О вашем поведении сообщат куда следует, придется отвечать. Продажный циник…
Старичок коротко просеменил к Темину и с чудной ловкостью всадил ему пощечину. По массивной выскобленной щеке шлепнуло сыро и звучно. Темин выдохнул и закрыл щеку. Старичок любовно потрепал покойнику плечо, рек:
– Молодец, Сенька! По Сеньке шапка! Прощай, до встречи! – и поцеловал в губы. От дверей бросил санитарам: – Давайте ребята, давайте!
На лестнице попыхивало побулькивало обсуждение: что плюнул в лицо, подлец; что двурушник, главное зло не разглядели, гнать надо было: нет, все-таки сошел с ума, а экспертиза липовая, да и знаете же наших горе-психиатров; но как допустили, не прервали, гипноз какой-то, растерялись; что, а все-таки молодец, но так высказывались немногие малоосторожные, малоопытные; а больше народ все был тертый, осмотрительный, и фразы преобладали нейтрально-неодобрительные. Поглядывали на двери и часы. Санитары вынесли гроб. Им помогали сын и нестарый родственник.
Все внимательно проследили в стрельчатое окно на площадке, как гроб задвинули в больничный «рафик» и укатили.
Баранов – старичок отдулся, раздернул воротничок с галстуком и покрутил шеей. Он был здесь сам по себе: отдельный как бы и не обращающий на себя ничьего внимания.
У перил курила своим кружком шестерка "молодых". Старичок примерился взглядом к лысеющему, лет тридцати пяти, вполне простецкого обличья. – Эй, мальчик, – сказал он. – Выпить хочешь? – С вами? – немедленно откликнулся тот. – С огромным удовольствием. Старик извлек четвертную.
– Тогда сбегай, голубок, возьми еще, – сказал он. – Как раз уже открылись. Помянем!

 

Крематорий ( из книги "Легенды Невского проспекта" )

В хрущевскую эпоху улучшения жилищных условий населения в Ленинграде решили построить крематорий. Провели открытый конкурс проектов, и победил немецкий проект. То ли сказалось низкопоклонство перед заграницей, то ли у немцев больший опыт в строительстве крематориев. А вернее всего, что отцы города воспользовались возможностью съездить за казенный счет в Германию – для обмена опытом по данному вопросу и получить взятки в дойчмарках.
Отгрохали – праздник для глаз. Газоны зеленые, корпуса белые, труба квадратная – последнее слово современного архитектурного дизайна. Произнесли речи о пользе международного сотрудничества и заботе партии о народе, разрезали под аплодисменты красную ленточку – торжественно пустили в эксплуатацию еще один объект семилетки.
Но сам собой покойник ведь в трубу не вылетит. Надо набрать соответствующий персонал.
А это оказалось отнюдь не просто. Смерть – дело житейское, так что хороших кладбищ на всех тоже не хватало. Обычный же могильщик – он вполне соответствует беспечному пьянице из Шекспира, минус поправка на британскую цивилизованность. Он мелкий вымогатель со следами дружеского мордобоя на лице, всем обликом напоминающий, что надо дать ему на водку. И погребальной торжественности на нем видно не больше, чем на еже – гагачьего пуха. Напротив: замызганным ватником и лопатой в мозолистых руках он как бы обвиняет клиентов, что он – пролетарий за работой, а они – нарядно одетые бездельники, эксплуатирующие его труд. Это создает у посетителей чувство классовой неполноценности и потребность откупиться от справедливой неприязни пролетария могилы. Что последнему и требуется.
Для крематория было приказано набрать приличных молодых людей, желательно со специальным образованием. Управление коммунального хозяйства интересуется – это ж какое такое специальное образование? вы что имеете в виду – духовную семинарию? Отвечают: без дурацких намеков! ну… психологический факультет университета, например… или Институт культуры имени Крупской – это имя, вроде, обязывает знать, как приличных людей хоронят; на худой конец – культпросветучилище, что ли.
Примечательно, что сразу вслед за этим указанием в Университете был открыт психологический факультет.
Ну что. Набрали молодых и интеллигентной внешности юношей и девушек. Положили им зарплату с надбавкой за вредность. В кочегары взяли имеющих свидетельство на право работы в котельных с жидким топливом – все бывших инженеров и учителей.
В Ленинградском управлении культуры создали отдел советского обряда. Сочинили тексты прощальных речей – несколько образцов: для заслуженных, для безвременно усопших, по возрастным категориям и социальной значимости. Главлит тексты проверил, отдел культуры Обкома партии утвердил.
И стали принимать население.
И действительно, народ был доволен. Принимают покойников с провожающими – все чистые, трезвые, в черных костюмах, не матерятся. Декламируют церемонию с концертными интонациями. Правда, скорби в персонале маловато. Но, знаете, от них тоже нельзя сплошных рыданий требовать, у них работа… скорбь представляет посещающая сторона.
И мзду ведь не принимают, вот что. Ну совершенно в лапу не берут; это у них – ни-ни.
Но мы не только о грустном, мы и о веселом. У одной престарелой четы случилось огромное и радостное волнение – они выиграли в лотерею автомобиль «Москвич». Они позвали родственников и отпраздновали это событие. До этого у них, у пенсионеров, и велосипеда-то не было.
Радость, как в жизни часто случается, пришла слишком поздно. Потому что муж выпил водки, попел с гостями песен, показал всем выигрышный билет, и ночью умер.
С этим государством не надо играть в азартные игры.
Таким образом жена осталась наследной вдовой. Естественно, ей хотелось сделать для усопшего мужа все, что она еще могла. И она решила его в торжественной и скорбной обстановке кремировать.
Она сняла с книжки все их небольшие деньги, всем заплатила, везде договорилась, одела его в единственный новый костюм, в котором он вчера буквально пел за столом… И в крематории над ним произнесли печальное и высокое прощание. И тело в гробу бесшумно опустилось вниз, в преисподнюю, чтобы, пройдя бушующий очистительный огонь, вознестись с прозрачным дымом к голубым небесам.
А после скромных поминок дома, поплакав, она поставила на видное место его фотографию и стала мыть пол, протирать пыль и наводить везде порядок… Так и не успели мы, милый, поездить с тобой в собственном автомобиле. Ушел ты, и зачем теперь мне одной обеспеченная старость.
Кстати об автомобиле. Где лотерейный билет. Она лезет в коробку с документами, но там его нет. В сумочке тоже нет. И в его бумажнике нет. В тумбочке нет, в книгах нет. Нигде нет билета!
Вдова вытирает холодный пот и начинает перерывать весь дом. Все уже летит вверх дном: нету выигрышного билета!!!
На ее горестные крики и стоны прибегают соседи сверху и снизу, кто с валерьянкой, кто с валидолом и прочими успокоительными средствами: как убивается… несчастная! Ой, да куда же ты подевался! голосит вдова, да еще недавно рученьки мои тебя держали, пальчики мои тебя гладили, глазоньки мои насмотреться не могли!.. Душераздирающие тексты.
Они ее отпаивают лекарствами, сбрызгивают водой, обмахивают полотенцами, и она рассказывает им сквозь всхлипы свою трагедию. И все ахают и сокрушаются: не может быть!.. он еще найдется!..
Вдова обзванивает всех знакомых и родственников, которые заходили в дом на праздник и поминки: простите… вы случайно с собой лотерейный билет не прихватили? Пропал…
Одни жутко сочувствуют, другие немного обижаются, но никто, естественно, не признается. Вы что, говорят, нас подозреваете?
Она заявляет в милицию: так и так, пропал лотерейный билет с выигранным автомобилем «Москвич». Нет, никого не подозреваю, но могу перечислить всех, кто мог его взять.
Милиция составляет список ее друзей и родни и начинает трясти по одному: вызывает для снятия свидетельских показаний. Все, конечно, отрицают наотрез: не брали, и все тут.
Таким образом несчастная вдова оказывается без выигрыша, без друзей и без родственников, потому что они унижены и оскорблены: понятно, у вас горе, вы не в себе, но есть же границы… у нас тоже самолюбие, в конце концов.
А средства у нее к существованию – пенсия пятьдесят рублей. И через пару дней, страшно постарев и похудев, она начинает отбирать мужнины вещи на продажу: пару рубашек поновее, зимние ботинки, пальто… И совершенно невольно думает, что вот за новый костюм, в котором его похоронили, дали бы в комиссионке рублей сто. Вспоминает, как костюм хорошо сидел, как муж пел в нем за столом…
И вдруг с невероятной ясностью ей высвечивает, как муж дает всем по кругу посмотреть лотерейный билет и после аккуратно удвигает его в нагрудной карман пиджака! А перед сном – перед вечным сном!.. – повесил пиджак в шкаф. И больше билет она не видела. И карман этот не проверяла – в нем ведь обычно никогда ничего не было.
Задыхаясь от непоправимости случившегося, она впервые за десять лет хватает такси и мчится в крематорий. И там ей выдают урну с прахом.
Она обливает прах немыми слезами и везет домой. Ставит урну на стол и бесконечно на нее смотрит; шепчет и трясет головой.
А назавтра везет собранные вещи в комиссионку. Высидев очередь на стульях, сдает все на ничтожную сумму. И, сдав, как все женщины, независимо от возраста, положения и семейных обстоятельств, идет побродить по этому магазину. Поглазеть на тряпки…
Ну, Апраксин Двор большой, барахла много. Из женских залов она переходит в мужские, мечтает, сколько хороших вещей они могли бы купить, если бы не устраивали никакого праздника с выпивкой, а получили выигрыш деньгами… а лучше – взяли машину, и продали ее – это тысячи на полторы-две дороже! И свитера теплые, и туфли чешские, и костюмы красивые… Интересно, сколько все-таки наш костюм мог тут стоить? А вот как раз похожий висит…
Смотрит она этот черный костюм… похож, только наш был поновее… девяносто рублей. Погодите… ощупывает. Нет, ну точно такой!.. Смотрит брюки: она их сама подкорачивала, и ленточки перешивала… ее ленточки! ее строчка! Пиджак: пуговицы она пришивала и укрепляла накрест! Господи…
Дрожащими руками она надевает очки и читает бирку. Костюм сдан на комиссию в следующий день после похорон.
Не веря себе и происходящему, она запускает руку в нагрудный карман пиджака и вынимает оттуда лотерейный билет.
Номер она наизусть хорошо помнит. Этот номер.
Продавщица спрашивает:
– Бабушка, вам плохо?
Да сердце что-то… Можно ли посидеть где тут.
Посидела она, отдышалась, упрятала билет в ридикюль поглубже. Глаза бессмысленные, на щеках румянец выступил, и улыбка плавает странная… отвлеченная такая улыбка.
С одной стороны, ей бы теперь с этим билетом бежать подальше от магазина – на всякий случай. С другой стороны, соображение к ней медленно возвращается, и она пытается уложить в голове, как же здесь костюм оказался. И это она у продавщицы спрашивает.
Продавщица пожимает плечами – этим занимается приемка, нас не касается; а что? А то, что это костюм моего покойного мужа, в котором его как раз за день до приемки костюма похоронили.
Кого? В чем? За день до чего? Посетители с интересом прислушиваются, остановились. Продавщица меняется в лице и быстро уводит бабушку в подсобку. Наливает ей